Одиночество. Мертвое, гнетущее. Надзиратели, переобутые в мягкие домашние тапочки, ходили от камеры к камере по ковровой дорожке. Общаться с заключенными им было запрещено. Почти по Достоевскому, мертвый дом.
О чем думал? О прошлом. О близких. О предавших меня друзьях. И о будущем: этапе в зону, где пройдет в изоляции от мира моя молодость. В камере внутренней тюрьмы КГБ мне исполнилось 26 лет. Я искал собеседника. Мне очень хотелось общения. Иногда, с предосторожностями (за мной наблюдали через глазок в двери) я резко переносил свою прикроватную тумбочку к окну, расположенному выше человеческого роста, вскакивал на нее и смотрел на веранду ресторана «Киев». Там стояли люди, курили, о чем-то говорили. Они не видели меня, узника, размахивающего из зарешеченного окна обычным веником. Играли свадьбы, праздновали дни рождения. Жили.
Я очень хотел общения. Хотя бы одностороннего. И перед выходом в прогулочный дворик я быстро писал на маленьком клочке бумаги такой текст: «Я Семен Глузман, психиатр. Статья 62, срок 7 лет строгого режима и 3 года ссылки». Свернув бумажку с текстом, я спокойно ходил по прогулочному дворику 8 шагов от стены к стене и прислушивался к приглушенным голосам в соседних двориках. А потом, выбрав момент, когда надзиратель, ходивший по помосту над двориками, не смотрел в мою сторону, быстрым движением бросал маленький бумажный сверток в соседний дворик через четырехметровую стену. Ответа, разумеется, я не ждал.
Однажды после своего броска я услышал женский голос: «Отдай, я тебе сказала, отдай!» Спустя 11 или 12 лет я узнал, что мою записку схватила Надя Свитлычная, прогуливавшаяся с «наседкой» в соседнем дворике. Еще одно яркое событие осветило тогда мой серый день одинокого узника: в углу дворика я увидел пробившуюся сквозь цемент одинокую травинку!
Спустя несколько дней я опять попал в тот же дворик. Когда за мной закрылась тяжелая дверь, я ощутил себя идущим на свидание! Два одиночества опять должны были встретиться. Увы, травинки не было. Ее вырвали. Советским политзаключенным наблюдать зеленый цвет возбранялось.
Почти ежедневно я бросал записки в соседние прогулочные дворики. Так я раздвигал границы своего маленького мирка. Разумеется, мои тюремщики знали о моем наглом поведении. И вправду, чтобы так, в самом КГБ… Хотели поймать на горячем. И – почти поймали. Внезапно очень быстро открылась дверь, и в мою камеру вошли дежурный офицер и надзиратель. Я в это время заканчивал подготовку очередного послания. Пришлось глотать. От волнения не смог, лихорадочно рвал бумагу пальцами во рту. За мной спокойно наблюдали. Офицер иронически произнес: «Может дать воды? Легче пойдет». На том все и закончилось.
Потом меня вызвали в кабинет начальника внутренней тюрьмы КГБ полковника Сапожникова. Он предъявил мне одну из моих записок и акт наказания за попытку межкамерной связи. Он лишил меня права закупки продуктов в тюремном ларьке и права передачи продуктов от родителей. А вскоре я должен был идти на этап… И я, кое-что зная о реалиях этапирования из «Хроники текущих событий» и других самиздатовских текстов, решил сушить сухари. На отопительной батарее в камере я выкладывал ежедневно несколько хлебных долек, а высушенные собирал в синий хлопчатобумажный мешок, в котором мои родители передали мне белье и теплые носки. Так, с сушенными сухарями в мешке, меня отправили на этап.
Позднее, в уральском лагере ВС 389-35, я освоил навыки иной, более серьезной «межкамерной связи». Мы, узники, называли свой лагерь малой зоной, весь Советский Союз – большой зоной. Мы передавали на волю написанные мелкими буквами тексты, а из Киева и Москвы, мест расшифровки наших лагерных ксив, тексты становились известными всему цивилизованному миру.
Мир изменился. В тюрьмах и колониях даже осужденные к пожизненному заключению убийцы смотрят пьески Зеленского и слушают пение Вакарчука. Есть у них и прямые, легальные телефонные возможности. Одно не изменилось за прошедшие десятилетия: в мире по-прежнему находятся в неволе политические узники.